Явление зверя (глава 2)
(продолжение, начало здесь) ГЛАВА 2 Софья Когда я вышла из квартиры Рославлевых после разговора с Матвеем Николаевичем, было уже совсем поздно. Вообще-то я не боюсь ходить даже поздно. Правда, когда Дедушка был жив -- боялась... Потому что в жизни моей был смысл. Мне было ради кого и ради чего жить и сохранять свое физическое здоровье! А с тех пор, как его не стало, я перестала бояться совершено. Ну, что со мной сделают? Изнасилуют? В крайнем случае -- убьют? Это все -- такие мелочи, совершенно не стоившие затраты нервов! Ведь страшное по-настоящему со мной уже случилось. А когда жизнь не имеет смысла, то и смерть не страшна.
Но в тот вечер меня просто трясло! И на каждый шорох я реагировала, вздрагивая и едва не взвизгивая, словно истеричная героиня американского ужастика. Нервы мне расшатала беседа с Лешиным дедушкой, которого долго пришлось убеждать в том, что я действительно слышала голос его внука по телефону и что случаи коллективного сумасшествия крайне редки в медицинской практике. Кажется, он до конца мне так и не поверил. Все настаивал на том, что это -- злой розыгрыш. Но я-то знала, что слышала именно то... То, что слышала!!! Но главным было отнюдь не сомнение Матвея Николаевича -- в ответ на мою уверенность... Черт с ним, с его сомнением, для меня важным было только мое собственное мнение по этому вопросу! Но я вздрагивала от каждого звука и оборачивалась на быстрые шаги за спиной, потому что теперь я снова боялась ходить по улицам, потому что я снова боялась преступников и того, что со мной может случиться в безлюдном месте. Потому что теперь у меня появился смысл в жизни. Стало ради кого и ради чего жить. Короче, у меня теперь “завелись дела на этом свете” -- так, кажется, сказала моя любимая писательница Мария Семенова в одном из своих героических романов.
Не помню, как я добрела до метро. Там, при виде скопления людей и яркого света, я вздохнула с облегчением. Но испытания на тот день, как выяснилось, еще не окончились. На эскалаторе ко мне пристал какой-то поддатый мужичок, весьма прилично одетый, но с такой глупой рожей и с таким противным голосом, что сразу захотелось посоветовать ему носить таинственную полумаску, как у мистера Икса, и побольше молчать!
-- Девушка, а девушка! У вас всегда такой пылкий взгляд -- или это для меня лично? -- спросил он, дохнув на меня перегаром.
Я удивленно на него воззрилась. Собственно говоря, я и заметила-то его только тогда, когда он со мной заговорил. А кроме того -- мой взгляд еще никто и никогда не называл пылким! Такое только с пьяных глаз почудиться может... Вкупе с зелеными чертиками...
Когда ко мне пристают -- я теряюсь. А потому предпочитаю молчать. Но бегать по эскалатору я тоже не умею, поэтому просто отодвинулась подальше от пьяницы и стала смотреть в другую сторону.
-- Девушка, а девушка! Я с вами разговариваю! Ты чего, глухонемая? -- Он икнул и хихикнул.
А мне захотелось врезать ему. Чтоб отстал. Но драться я тоже не умею. И поэтому мне пришлось заковылять по эскалатору вниз, чтобы увеличить расстояние между собой и пьяным.
Ох, почему-то с детства у меня голова кружится на эскалаторе! Ни высота, ни скорость, ни качка не вызывает у меня головокружения и тошноты. Ничего вообще -- кроме лесенки-чудесенки.
Пьяный цапнул меня сзади за кофту.
-- Куда вы, девушка? Не убегайте! Я познакомиться хочу! С серьезными намерениями! Сейчас купим бутылочку красненького и поедем в гости! К вам. Или -- ко мне.
Я обернулась и громко, отчетливо сказала:
-- Оставьте меня в покое. Иначе я позову милицию.
Милицией сейчас редко кого напугаешь, но пьяного в метро -- еще можно.
Он разочарованно отпустил мою кофту и пробубнил:
-- Такая красивая -- и такая злая...
Крепко вцепившись в резиновый поручень, я преодолевала ступеньку за ступенькой.
Мне сейчас о Леше надо думать...
А еще -- на работу завтра... Вернее, намечен визит к потенциальному клиенту, а будем ли мы работать вместе -- завтра и решится.
Надо быть в хорошей форме.
А меня -- мало того, что Матвей Николаевич вывел из равновесия своим тупым упрямством, так еще и этот пьяница!
Почему-то я совершенно не выношу пьяных.
И еще... Я терпеть не могу, когда ко мне пристают незнакомые люди. Знакомые считают меня странноватой и не всегда приятной в общении девицей. Зато незнакомые... В юности просто прохода не давали. Теперь -- полегче. Но все-таки случаются инциденты. Я вообще не люблю, когда на меня обращают внимание. Мне очень хотелось бы стать незаметной. Серенькой мышкой.
Хорошо, что завтрашний клиент -- из тех странных мужчин, которые не только не любят, но и боятся женщин. Мне такой очень даже подходит! По целому ряду причин.
С самого раннего детства меня называли "очень красивой девочкой". Правда, только взрослые. Сверстникам я никогда не казалась привлекательной.
Но все равно моя старшая сестра Ника ужасно злилась и ревновала. Как-то раз, когда мне было три года, на ноябрьские праздники к родителям пришли гости. По такому торжественному случаю меня нарядили в парадное платье -- красное бархатное, с кружевным воротником. Платье было немецкого происхождения, его привез кто-то из отцовских друзей, и до меня его благополучно относила Ника. Впрочем, до шестнадцати лет у меня вообще не было одежды, купленной специально для моей персоны. Только обувь. Обувь Ника снашивала до дыр, а ее платьица и кофточки доставались мне еще вполне приличными. Так вот: красное платье шло к моим черным косичкам и светлым глазам больше, чем к Никиным каштановым кудрям и карим глазам. И все гости неумеренно мною восхищались. И восьмилетняя Ника так отчаянно приревновала, что вылила на меня целую кастрюлю компота. Компот был вишневый, с черноплодкой, и платье безвозвратно погибло… Но это еще полбеды. Настоящая беда заключалась в том, что компот был очень горячий! От шока я потеряла сознание, пришлось вызывать “скорую”, везти в больницу. К счастью, обошлось без шрамов, ожог был не очень сильный. Но праздник родителям мы, конечно, испортили.
Что же касается Ники -- она сама была в ужасе от содеянного. С ней случилась такая истерика, что врачи забрали ее вместе со мной. Я пролежала в ожоговом отделении четыре дня, Ника в нервном -- неделю.
Правда, ей данное происшествие пошло только на пользу. Во-первых, у меня больше не было красного платья, которое мне очень шло. Во-вторых, ее совсем не ругали за дурной поступок. А в-третьих, ее стали считать "очень нервной, ранимой и возбудимой" девочкой, что подразумевало снисходительное отношение к любым ее выкрутасам. Только Дедушка не прощал ей ничего, считал ее распущенной и называл истеричкой. Из-за этого Ника его терпеть не могла. А родители и другие дедушка с бабушкой -- те, что с папиной стороны, -- еще крепче утвердились во мнении о нем, как о бессердечном и черством человеке.
Да, ранимой и возбудимой Нике все прощали. Какую бы гадость она ни сделала нам, младшим. Стоило ей разрыдаться с привизгом, как родители кидались ее утешать, а нас ругали. Даже когда она, года два спустя после инцидента с компотом, остригла под самый корешок мою косичку -- одну из двух, левую -- ее не ругали, а утешали. А меня ругали -- за то, что плачу взахлеб и "раздуваю историю из пустяка". Волосы у меня всегда были очень густые, и даже в пятилетнем возрасте косички выглядели как колбаски. А у Ники волосы были обыкновенные. Вьющиеся -- но не так, чтобы очень густые. В тот день нас с Никой вместе отправили погулять, и все было бы хорошо, но на обратном пути нам встретилась соседка, умиленно засюсюкавшая о моей красоте и о том, какие у меня славные “волосики”. Ника позеленела от злости, отвела меня домой, взяла ножницы и раньше, чем я успела что-либо сообразить, отстригла мне косу. Конечно, после пришлось отстричь и вторую. И сделать прическу "под мальчика". А я в детстве ненавидела мальчишеские одежды на девочках и прически "под мальчика". Для меня это было настоящим горем. Наверное, из-за этого я больше никогда не стригла волос. Только концы срезала, чтобы оздоровить. И косы у меня теперь -- хоть на конкурс.
То есть, если бы я была не я, то могла бы с такими волосами сходить на какой-нибудь конкурс и рекламировать потом шампунь.
Но я -- это я.
Я ненавижу излишнее внимание.
Когда я училась в школе, взрослые все время заставляли меня читать стихи со сцены и играть в спектаклях. Потому что я -- такая красивая и аккуратная девочка, с аккуратно заплетенными косичками и неизменным кружевным воротничком, -- воплощала собой идеал советского ребенка. По крайней мере, внешне, поскольку училась я плохо. Но о моей плохой учебе совершенно не обязательно было говорить со сцены… Об этом знал только класс. А никак не те ветераны и шефы с завода, кто приходил на наши торжественные утренники.
А я не умела и не могла говорить со сцены. Меня пот прошибал, руки и ноги леденели… И казалось, что все эти взгляды, устремленные не меня, втыкаются, как иголки, в нежную кожу. И каждый раз, спускаясь за кулисы после удачно отыгранной роли, я клялась себе в том, что больше -- никогда.
Как только я вырасту…
Я никогда не буду говорить на публике!
Я вообще не очень-то люблю говорить. Наверное, дедушкина кровь: мы с ним оба -- молчуны.
Правда, забавно это: то, что самой красивой девочкой меня считали только взрослые. Первой красавицей класса в глазах мальчишек была одна озорная хохотушка, а второй -- девчонка, которую я и вовсе хулиганкой считала… А я была чуть ли не в самом конце школьного рейтинга красоты. Не любили меня мальчики. Никогда не любили. В меня всегда влюблялись те, кто был значительно старше. И самой мне всегда нравились те, кто был старше. Ровесников я не воспринимала как особей противоположного пола. Впрочем, и те, кто был старше, нравились мне тоже только "на расстоянии". Никогда я не отличалась влюбчивостью. Ника -- страстная, в бабушку Лию, -- дразнила меня "горячей эстонской девушкой". Впрочем, почему "эстонской"? Ведь Дедушка -- латыш. А раз характером и темпераментом я в него… Значит - “горячая латышская девушка”. В кавычках, естественно. Потому что латыши горячими не бывают. У них в венах не кровь течет, а “ледяная балтийская водичка”. Так один Дедушкин приятель говорил. И Дедушке это нравилось.
И если уж я удалась в Дедушку, я никак не могу быть влюбчивой. Такие, как Дедушка, любят только один раз в жизни. Один раз -- и навсегда. И верность хранят -- вечно.
Я хочу быть такой, как он. И полюбить хотела бы такого же… Но только в наше время таких людей уже не бывает. В свое-то время Дедушка был уникален…
Вообще, история моей семьи может показаться образцовой для того гигантского многонационального государства, которое просуществовало на земле чуть больше семидесяти лет, вызывая у всего остального мира восхищение, трепет и страх -- в равных пропорциях. Во мне четыре крови. И это -- только те, о которых я знаю и помню. Вполне возможно, что в минувших веках еще что-то растворилось среди четырех основных!
В детстве, читая строки цветаевского стихотворения, посвященного Сергею Эфрону ("…в его лице трагически слились две древних крови"), я всегда с гордостью думала: а вот в моем лице слились не две, а целых четыре древних крови!
И слияние было тоже вполне трагическим.
По материнской линии дед у меня -- латыш, бабушка -- грузинка.
По отцовской линии дед -- русский, бабушка -- еврейка.
Ну, а я…
По паспорту -- русская.
Внешне -- довлеют грузинские черты: длинные черные косы и длинные черные брови.
Характер у меня вполне латышский -- во всяком случае, так все говорят.
Не знаю, унаследовала ли я что-нибудь от бабушки Лии, от ее многочисленных талантов. Скорее всего, нет. Все свои таланты бабушка Лия подарила моему брату Славке. Свою эмоциональность -- моей старшей сестре Нике. А свое обаяние -- моей младшей сестре Катюшке. На мою долю от бабушки Лии ничего не осталось…
А считаю я себя, наверное, все-таки русской, потому что думаю и говорю -- по-русски, русскую литературу люблю, и вообще -- русская я, и все тут! Так что мой русский дедушка может быть доволен. Впрочем, ему все равно, кем мы, его внуки, считаем себя. Он по мировоззрениям -- космополит. И ничуть не переживает из-за того, что мой младший братец Славка удрал в Америку и сделался там совершеннейшим американцем.
А вот моему латышскому дедушке -- моему настоящему Дедушке -- это было больно… Очень больно. Я знаю. Хотя он никогда и не говорил мне об этом. Именно из-за того, что не говорил -- и вообще больше никогда не говорил со мной о Славке, -- я знаю, что ему было больно… И Славку я по гроб жизни не прощу. Я -- человек старой закалки. Я не в свое время родилась. Но меняться -- как и все старики -- я не умею. И не хочу.
Так вот, семья моя вполне могла считаться самой что ни на есть образцовой в социалистическом государстве. Потому что -- многонациональная и многодетная. В моем классе ни у кого в семье не было четверо детей! А у меня -- две сестры и брат. Кстати, когда сестры и брат учились, в их классах так же ни у кого в семьях не было столько детей… Конечно, бабушка-еврейка чуть-чуть эту образцовость подпортила. Но это -- только с официальной точки зрения. А с истинно-социалистической -- как раз наоборот: здорово! Правда, истинно-социалистической точки зрения придерживались в нашей многонациональной социалистической стране единицы: такие, как мой Дедушка. В смысле -- мой латышский дедушка. Он для меня -- Дедушка с большой буквы. В отличие от "просто дедушки" -- моего русского дедушки Петра Андреевича Точилина. Так вот, поскольку мой Дедушка всегда и во всем бывал прав -- значит, его точка зрения является единственно правильной.
Мой Дедушка, Артур Модестович Ванагас, был одним из тех латышей, которые восприняли присоединение Латвии к СССР не как захват… А как действительное присоединение к могучему соседу. Дедушка рассказывал, что ему нравился СССР еще до того, как Латвия стала его частью. Идея гигантского многонационального государства, управляемого народными избранниками, государства, в котором все равны… Конечно, Дедушка был тогда очень юным и очень наивным. И искренне верил советской пропаганде. Но спустя много десятилетий, пережив все эти разоблачения и разочарования, он продолжал говорить, что замысел был великим! Просто претворялся в жизнь он людьми недостойными. И они погубили то, что должно было принести счастье и процветание всем народам нашей огромной страны.
Происхождение у Дедушки по тем временам считалось очень даже правильным: из крестьян. Он рано потерял отца. Жил с матерью, которую любил без памяти и которая, как я теперь понимаю, позволяла ему куда больше, чем другие латышские крестьянки позволяли своим сыновьям. Собственно говоря, моя прабабушка вообще ни в чем не препятствовала своему единственному сыну. И даже поддерживала его -- по мере сил. Когда он разочаровался в религии -- мать тоже перестала ходить в церковь. Перессорилась из-за него со всеми соседями. Наверное, их бы вообще затравили… Но моя прабабушка Марта была местной знахаркой. И ее в селе уважали. Любые хвори вылечить могла, а если помочь было нельзя -- так и говорила. И, что странно, ее диагноз всегда подтверждался. Забавно, что свою деятельность она продолжала и с приходом русских, и во время войны -- до самой смерти! Кстати, Дедушка был уверен, что его мама обладала каким-то особым даром или тайным знанием, действительно позволявшим ей лечить -- при том, что медицинского образования она не имела. Он видел столько случаев исцеления, что никогда не ставил под сомнение ее деятельность. Хотя новые дедушкины друзья -- из числа русских офицеров местного гарнизона -- пытались его переубедить… Даже отец бабушки Лии, другой мой прадедушка, Соломон Моисеевич Лейбович, служивший в том же гарнизоне замполитом.
Дедушка в детстве отучился в трех классах воскресной школы. Но тяга к знаниям у него была огромная. Русскому его учил Соломон Моисеевич, он же преподавал Дедушке азы марксизма-ленинизма (и сталинизма впридачу)… Кажется, он был талантливым политработником, мой прадед Соломон Моисеевич! Он находил ответы на все вопросы пытливого латышского юноши. И за неполные два года знакомства сумел выковать из него настоящего коммуниста. Правда, в партию дедушка вступил только в 1944 году. Будучи уже полностью готовым к этому шагу и кровью заслужив право называться коммунистом!
Кстати, весьма знаменательно: моя бабушка с отцовской стороны -- бабушка Лия -- много-много лет была влюблена в дедушку с материнской стороны... В дедушку Артура Модестовича. Мне даже кажется, что она была влюблена в него вообще всю жизнь. Но может быть, это всего лишь предположения моей романтической натуры. Слишком уж много для одной семьи -- две такие большие и вечные любви... А уж то, что Дедушка любил жену свою (мою бабушку Тамилу) всю жизнь и еще много-много лет после ее смерти -- это чистая правда, как бы это ни выглядело странно.
Всю семью бабушки Лии немцы убили сразу после захвата гарнизона. А бабушку Лию, тогда еще семнадцатилетнюю девочку, укрыла в своем доме прабабушка Марта. И укрывала ее у себя всю войну -- пользуясь тем, что они жили весьма изолированно от остальной деревни. А Дедушка ушел в партизаны. Сначала в их местах было два отряда: советские солдаты, оказавшиеся в окружении, и отряд латышей, враждебно относившихся к любым захватчикам. Потом отряды слились в один, и им из Москвы прислали инструктора. Ужасно, но после войны многие латыши из того отряда так и не вернулись в свои дома -- продолжали воевать уже против русских. Разумеется, их всех перебили. Дедушка всегда сожалел об этом, хотя и осуждал земляков.
Дедушка весьма прославился в годы своей партизанской юности. А потом их отряд влился в ряды победоносной Советской армии и дошел до Берлина. В БерлинеДедушка с тяжелым ранением попал в госпиталь, где и познакомился с бабушкой Тамилой.
Она была старше его на три года. Из интеллигентной, даже аристократической семьи, хотя тогда аристократическое происхождение старались скрывать, тем более, что родные бабушки Тамилы были репрессированы. Она была очень красивой женщиной, великолепным врачом и ученым -- после войны она написала несколько научных работ по проблеме хирургии мозга.
Они с Дедушкой были, что называется, не ровней друг другу во всех отношениях. Но как же они друг друга любили! Быть может, Шекспир смог бы про это написать достойно... Или -- Пушкин. А больше -- никто.
После войны они приехали в Латвию. Бабушка Лия, промечтавшая всю войну о том, как дедушка Артур вернется к ней и как они поженятся, была очень разочарована. А прабабушка Марта приняла невестку хорошо. Они во многом находили общий язык. Все-таки обе лечили людей, хотя и по-разному!
Бабушка Лия вскоре вышла замуж за дедушку Петра Андреевича, он тогда служил в местном гарнизоне. Потом у них родился мой папа. А потом они уехали в Москву.
Дедушка Артур Модестович с бабушкой Тамилой жили в Риге. У них родилась моя мама. А когда маме было восемь лет, бабушка Тамила умерла от инфекционного менингита. Так что Дедушка воспитывал мою маму один. О том, чтобы жениться снова, не могло быть и речи. Дедушка продолжал любить бабушку Тамилу. Смерть разлучила их, но повлиять на дедушкины чувства так и не смогла.
Когда мама окончила школу, она захотела учиться в Москве, в МГУ. Дедушка не понимал, чем так уж плох Рижский университет, но не препятствовал. Считал, что маме будет полезно пожить в общежитии. На время экзаменов мама поселилась у бабушки Лии. Вот тогда-то и начался ее роман с моим папой, хотя знакомы они, конечно же, были с детства. Он уже учился на геофаке МГУ и провожал ее на экзамены. Мама не поступила -- не прошла по баллам, а задействовать свои связи Дедушка, разумеется, не пожелал, потому что это было бы нечестно. Он искренне считал, что преимущество при поступлении в высшее учебное заведение дают только знания абитуриента, а не влиятельные родственники! Кстати, мама по сей день этого ему простить не может. Столько слез она пролила из-за того, что ее в списках принятых не оказалось…
Не хотелось ей тогда возвращаться домой. Знала, что Дедушка без дела сидеть не позволит, заставит пойти работать. Причем наверняка в то место, где ей не понравится! Но где она сможет приносить максимум пользы государству…
В августе 1967 года ей исполнилось восемнадцать, и мой будущий папа предложил моей будущей маме путь к спасению: пожениться. Они подали заявление в ЗАГС. Бабушка Лия и дедушка Петр Андреевич были не против, мама им всегда нравилась, а для бабушки, я думаю, была в этом еще и сладость победы над Дедушкой, который так и не поддался ее чарам, да и над бабушкой Тамилой тоже -- соперницей! Известили Дедушку, он приехал… Он, конечно, считал, что им рано жениться. Но его, конечно, не послушались. И мама с папой поженились. На следующий год мама, уже беременная Никой, благополучно поступила на геофак. И после первого семестра ушла в декретный отпуск!
Мама с большим трудом закончила МГУ. Училась-то она хорошо, но я появилась на свет через четыре года после Ники, когда мама училась всего лишь на третьем курсе… Не знаю, почему они с отцом решили иметь столько детей. Наверное, они и сами не задумывались об этом: просто так вышло! Хорошо хоть после рождения Катюшки, в 1980 году, им квартиру дали -- четверо детей, да еще разнополые, хотя мальчик всего один… При советской власти за это квартиры давали! Правда, фильм с Гундаревой "Однажды двадцать лет спустя" мама терпеть не может и с главной героиней никак себя не отождествляет. Говорит, что там -- сплошная ложь, пошлость и глупость. Ну, да ей видней. Я-то в оные времена была всего лишь наивным октябренком, потом -- наивной пионеркой, еще успела вступить в комсомол… И тут все рухнуло. Смешно сказать: мою учетную карточку потеряли в райкоме! Я тогда была крайне удивлена… Не понимала: как же так -- потерять учетную карточку?! А надо мной просто посмеялись. Другие времена пришли!
Да уж, совсем другие…
Говорят, что средние дети в семье -- самые уживчивые. У нас в институте на лекциях по психологии рассказывали что-то о взаимоотношениях в семье. Помню, преподавательница все по полочкам разложила. Единственный ребенок обычно привлекает к себе всеобщее внимание и вырастает эгоистом. Во многих семьях по-другому. Старшие привыкают командовать, им знакомо чувство ответственности, но они совершенно не умеют подчиняться. Младшие -- наоборот: умеют подчиняться, но они недостаточно самостоятельны. Что же касается средних -- они умеют и подчиняться, и командовать, и отвечать за других. Их них получаются самые лучшие мужья и жены.
Возможно, в отношении Славки, моего братца, который имел двух старших сестер и одну младшую, это и верно. Но… Ника ведет себя как типичный единственный ребенок. Катюшка -- наоборот, абсолютно самостоятельна и не умеет подчиняться, как будто она -- старшая в семье. А я… Не знаю уж, какая из меня получилась бы жена. Просто не представляю. По-моему, все зависит от того, кто будет мужем! Если вообще такой найдется… Хотя моя феминистически настроенная мама со мной бы не согласилась. Она считает, что все в семейной жизни зависит от женщины. Даже успешная карьера мужчины!
Папа мой, между прочим, окончил не только геофак. Параллельно он умудрился отучиться в московском Институте Стран Азии и Африки. Где оброс полезными знакомствами, позволившими устроиться на хорошую работу, откуда посылали в загранкомандировки. Ездили они с мамой преимущественно в Африку. То на несколько месяцев, то на год, но были и две трехлетние командировки. Мне, правда, побывать за границей не довелось. В первую длительную командировку меня нельзя было взять по малолетству: дошкольникам не подходил климат, поэтому Ника поехала с родителями, а я осталась с дедушкой и бабушкой. Во вторую длительную командировку взяли Славку и Катюшку: в ту страну, наоборот, нельзя было брать детей старше девяти лет, поскольку при посольстве имелась только начальная школа!
Мне совсем не нравилось оставаться с дедушкой Петром и бабушкой Лией. Они люди общительные, в их доме всегда так много гостей… И бабушка требовала, чтобы я тоже со всеми на свете дружила. И собирала многолюдные дни рождения! Для меня это было кошмаром. К тому же бабушка не позволяла мне иметь никакой частной жизни! Какие могут быть тайны у несовершеннолетней девицы! Она вникала и влезала во все… И все высмеивала! И для меня это было ужасно тяжело. Наверное, теперь я едва ли не единственный взрослый, который искренне полагает, что детям нужно и даже полезно иметь маленькие тайны! Хотя, говорят, современные дети так порочны, что "маленькой тайной" может оказаться приличный запас кокаина.
Вообще, лучшие воспоминания детства связаны у меня с поездками в Ригу, к Дедушке.
Вот там была сказка… Словно я попадала в другой мир. И дело было совсем не в том, что Прибалтика для советских людей -- все равно что Европа. Это Ника, когда в Латвии гостила, ошущала свою близость к Европе. А я ощущала погружение в историю… В мою любимую историю. Рыцарскую. Средневековую. Эта древняя брусчатка, старинные дома, черепичные крыши, шпили соборов, эти замки… А холодное, грозное море, свинцово плещущееся на золотом песке Юрмалы! Почему-то большинство людей видят на пляжах Юрмалы только золотой песок и нежное солнышко… А я видела -- море! Холодное и грозное. А прекрасная Сигулда! Синева небес, сверкание Гауи, полумрак пещер, мрачный Труайдский замок -- и могила Турайдской Розы: пожалуй, в Сигулде острее всего чувствовалась романтика далекого Средневековья.
И недавняя история -- для меня и для Дедушки недавняя -- тоже особенно остро ощущалась именно в Латвии. Дедушка возил меня в деревеньку, где он родился, водил по лесу, показывал партизанские тропки и то место, где стоял его дом. Мы клали полевые цветы к обелиску героям-партизанам. А в местном музее боевой славы со стен смотрели на меня знакомые лица -- лица Дедушки и его друзей!
Кстати, никого больше из своих внуков он "по местам боевой славы" не возил.
Остальных -- только в популярные музеи.
А меня -- в гости к боевым товарищам.
И я очень гордилась своею избранностью…
Еще девятилетнюю, в Риге, он впервые отвел меня в тир. И скоро стрельба по мишеням стала моим любимым развлечением. Я и в Москве нашла один приличный тир, но это было намного позже, уже лет в тринадцать, когда меня одну отпускать стали… А когда Дедушка приезжал в Москву -- он водил меня в настоящий тир, к военным! У него были тогда друзья даже среди военного командования. Впрочем, он никогда не делал различия между теми, кто смог сделать карьеру после войны, и теми, кто остался "просто ветераном" -- как, например, Матвей Николаевич Рославлев, дедушка Ани и Алеши.
К сожалению, почти всех своих друзей Дедушка пережил.
Кстати: если моей многодетной маме совершенно не нравился фильм про многодетную мать, -- то моему дедушке, старому латышскому коммунисту, категорически не понравился сериал "Долгая дорога в дюнах". Он ругал его почти теми же словами, какими мама ругала "Однажды двадцать лет спустя": ложь, глупость и пошлость… Мне-то “Долгая дорога…” понравился и я не на шутку огорчилась, когда Дедушка даже обсуждать его не пожелал! Но тут же я безоговорочно приняла его точку зрения. Потому что знала: если Дедушка что-то говорит -- значит, так оно и есть! Дедушка всегда бывает прав…
И какое же счастье для меня, что Дедушка все-таки решился переехать в Москву! Если бы не он… Не знаю, что бы со мной было.
Родители тогда как раз сидели во второй командировке, Славка и Катюшка были с ними. Ника училась на первом курсе и пребывала в состоянии перманентной влюбленности. В тот период мы с ней были дальше друг от друга, чем когда-либо. Мне исполнилось четырнадцать, я чувствовала себя бесконечно одинокой. С бабушкой и дедушкой контакты как-то не налаживались. Я вела дневник -- для меня почему-то было жизненно необходимо записывать свои мысли и переживания. Наверное, все подростки проходят "дневниковую стадию". Но мне приходилось проявлять чудеса изобретательности, чтобы прятать свой дневник от бабушки Лии! Она-то, конечно, считала, что взрослые обязаны знать, что со мной творится… Но я-то знала, что она никогда, ни за что меня не поймет!
Тем более, что ничего интересного для нее в моей жизни не происходило.
Влюбленностей у меня не было. Друзей -- тоже. Были книжки, которыми я отгораживалась от мира. И был тир, куда я ходила дважды в неделю выплескивать отрицательную энергию.
Школу я в ту пору совсем запустила… Одни двойки. Да еще и прогуливала! Учителя были в шоке: такая примерная девочка, образцовая… Была…
Бабушку вызывали в школу, спрашивали: что происходит с Соней?
И бабушка, бедная, тоже мучилась вопросом: что же с Соней?
И додумалась: решила, что это все из-за тира, из-за этого бессмысленного и неженственного увлечения… Думала, кто-то там на меня дурно влияет.
Нужна я там кому, влиять на меня!
Деньги заплатила, пульки взяла, постреляла -- и ушла.
Но бабушка запретила мне ходить в тир. Грозила страшными карами: запереть, провожать в школу и из школы…
Нельзя так с подростками! Я и отмочила: сбежала в тир, "расстреляла" все карманные деньги, а потом пошла гулять по ночной Москве с ясным желанием "самоубиться". Только вот способ выбрать никак не могла.
Конечно, я даже не попыталась совершить самоубийство, потому что на самом деле такой цели себе не ставила. У меня -- как у Тома Соейра -- было желание помучить близких, чтобы они осознали, как им без меня плохо, чтобы пожалели и впредь так со мной не обращались. И, в общем-то, это имело свои положительные результаты: во-первых, если до сих пор ранимой и чувствительной считали только Нику, то теперь и ко мне стали относиться осторожнее, а во-вторых -- и это главное! -- бабушка Лия в ту ночь в истерике позвонила Дедушке… И он приехал.
А вскоре и вовсе перебрался в Москву.
Он говорил, что стареть хочется рядом с детьми. Папа мой считает, что “Артур Модестович, как умный человек, уже тогда оценил, какие грядут перемены и что его ждет, если он останется в Латвии”. А я убеждена, что Дедушка приехал ради меня.
Он сразу же получил в Москве двухкомнатную квартиру. Друзья устроили. И я к нему в эту квартиру переехала. И осталась у него насовсем. Даже когда вернулись родители, я продолжала жить с Дедушкой. Мне с ним было хорошо. И спокойно.
Я сразу же выправила учебу. Определилась с будущим: решила, что обязательно стану врачом -- как бабушка Тамила. Не знаю, было ли это чисто мое решение -- или же мне просто хотелось порадовать Дедушку. А может, и вправду заговорили гены?
А еще после переезда к Дедушке у меня появились первые друзья.
Но самой-самой первой подругой в жизни стала для меня Аня Рославлева. Она приходилась внучкой однополчанину дедушки, Матвею Николаевичу Рославлеву. Миленькая, светленькая, тихая девочка. Из тех, кого нигде и никогда не замечают. Но для меня образ Ани Рославлевой был окружен неким сияющем ореолом -- ореолом легенды и мученичества!
Дело в том, что у Ани не было родителей. Были дедушка с бабушкой и брат Лешка, на пять лет ее моложе. А родители ее -- отец-полковник и мама-военврач -- погибли в Афганистане, в 1981 году. Ане было восемь лет, Лешке -- три года. При каких обстоятельствах погибли средние Рославлевы, я не знала. Это никогда не обсуждалось. Но сам факт того, что в мирное время они ушли из жизни, исполненяя интернациональный долг… Во всей этой истории я видела некий отзвук любимого Дедушкой фильма "Офицеры": там тоже у мальчика Вани были дедушка и бабушка, а папа с мамой погибли на войне. Кстати, Аню с Лешей воспитывали в духе "Офицеров": "есть такая профессия -- Родину защищать…” Понятно, что мы не могли не подружиться! Ведь все вокруг смеялись над этими нашими устаревшими моральными принципами. Но нас объединяли не только принципы, но еще и гордость за "инакомыслие"!
А уж когда начались разговоры о зверствах наших военных против мирного населения Афганистана…
Анюта тогда беспрерывно плакала. А мне хотелось взять дедушкин пистолет и перестрелять всех этих гадов журналистов, которые ничегошеньки не смыслят в жизни и которые даже не представляют, что такое долг, офицерская честь, истинный патриотизм! И я ведь знала прекрасно, что любого из них могу уложить с одного выстрела! Но, разумеется, никаких попыток я не предпринимала. Хотя могла -- по дури юношеской -- попытаться… Но понимала-таки: всем-то рты не заткнешь. Да и нужно ли? Ведь с какой-то стороны все, что они говорили, -- правда… Только не единственная правда.
Была и другая правда. Правда наших дедушек и Анютиных погибших родителей. Только вот эту правду после перестройки отстаивали почему-то сплошняком нечестные и непорядочные люди, которым верить не хочется, даже если точно знаешь: он прав!
И вот за эту другую правду пострадал мой друг Лешка Рославлев. Дурачок: мог ведь запросто откосить от Чечни, уж ему-то сам Бог велел. Но он счел, что таков его воинский долг! И поехал, как ягненок на убой…
От метро до дома я добралась без приключений. В подъезде было светло. С тех пор, как установили домофон, лампочки бить перестали. И лифт больше не превращают в общественный туалет.
Зато в квартире на меня обрушилась темнота... Мертвая, непроглядная -- какая бывает только в пустом доме. Или в музее -- ночью.
Вздохнув, я постояла немного на пороге, вслушиваясь в тишину. Хотя знала -- ничего не услышу, кроме урчания холодильника и тиканья часов. Я щелкнула выключателем -- прихожая озарилась теплым желтым светом, -- и только тогда захлопнула за собой дверь.
Здравствуй, одиночество!
Сменив туфли на тапочки, я прошла в дедушкину комнату. Немного постояла там в темноте. И вышла -- так и не включив в ней света. Не хочу видеть ее пустой... И не могу не зайти. Потому что за не столь уж и долгие годы, прожитые в этой квартире, не было ни единого дня, когда я, возвратившись домой, не зашла бы первым делом сюда -- чтобы поздороваться с ним, с Дедушкой.
Теперь здороваться не с кем. Разве что с тишиной и пустотой. Но я предпочитаю соблюдать традицию. Потому что эта традиция была последней тоненькой, слабенькой ниточкой, соединявшей меня с Дедушкой.
Он был для меня главным человеком в жизни. Когда-то мне казалось, что я вообще не смогу без него жить. Теперь -- приходится... Но, с другой-то стороны -- разве это жизнь?
Я приняла душ и легла в постель.
Но сон не шел.
Я думала о Леше.
О том, что он, оказывается, все это время был жив...
Как причудливо судьба тасует карты!
Вот бы оказалось, что Дедушка на самом деле -- жив...
Но -- нет, его я сама видела мертвым, я сама помогла ему умереть...
Он умер.
А ведь он мог бы придумать, как помочь Леше, лучше, чем кто бы то ни было другой!
Потому что он вообще все мог.
ГЛАВА 2
Юраш
Когда-то здесь жили только члены секты… Впрочем, сейчас здесь живут по большому счету они же -- бывшие члены секты, которые очень-то охотно впускают в свои катакомбы посторонних.
Здесь все друг друга знают, все связаны общими делами и преступлениями, здесь сердце нашей, как говорили несколько лет назад, Империи. Империи бомжей, нищих и попрошаек, среди которых, кстати, настоящих бомжей теперь не так уж много.
Попрошайничество -- выгодный бизнес, позволяющий многим и многим подвизающимся на этой стезе людишкам жить если и не роскошно, то вполне обеспеченно, и в этом им помогает действительно крепкий общак.
Большинство наших нищих живут в своих квартирах, выходят работать строго по графику на заранее определенные им точки, некоторую сумму из выручки ежедневно или раз в неделю сдают старшему. Никто не жалуется, все довольны и счастливы.
А под землей живут либо сумасшедшие, которым это нравится, либо совсем опустившиеся алкаши, либо -- бывшие члены секты Сабнэка, которые хотя и не исполняют уже предписанных обрядов, но и наверх поднимаются только работать. Привыкли, должно быть. А может быть, ждут…
Да и потом, пребывание под землей полезно с профессиональной точки зрения. Все бледные, серые, изможденные, особенно дети, таких больше жалеют и лучше подают.
Пока все не уладится, Наташке придется побыть с ними. Малоприятное времяпрепровождение, ну да что делать, а если обкурится или нанюхается опять, то здесь, по крайней мере, к ментам не попадет.
А Ласточка позаботится об остальном.
За что эту женщину прозвали Ласточкой, ума не приложу. Наверное, хотели поиздеваться. Я бы назвал ее Труп… Нет, лучше Зомби.
Ласточка законченная наркоманка, героиновая. Все, что зарабатывает, тратит на наркотики, а зарабатывает она прилично. Обычно Ласточка сидит в переходе метро с двумя маленькими детишками, сидит молча, уставившись в одну точку, может сидеть часами и не шевелиться, пока старший из детей, девятилетний Гошка не скажет, что пора уходить.
Было довольно поздно, вот-вот закроется метро, и Ласточка с детьми должна была уже вернуться.
-- Я ее боюсь, она чокнутая, -- ворчала Наташка по дороге, -- пусть лучше я с кем-нибудь другим останусь.
-- С кем? С мужиками?.. Отведу тебя к Уроду, будешь знать.
-- У нее глаза такие… Она меня задушит ночью.
-- Зачем ей это?
-- Потому что она уродина, а я красивая.
Я рассмеялся.
-- Нужна ты ей.
На самом деле Ласточка вовсе не сумасшедшая, она просто отсутствует. Ее оболочка ест, спит, колется, подчиняясь простейшим нервным импульсам, и между тем терпеливо дожидается, когда, развалившись наконец, отпустит бесцельно болтающуюся где-то поблизости душу восвояси для более удачных перерождений.
Как бы там ни было, но я давно уже полагаю, что она в высшей степени разумная женщина, разумнее многих обитателей подземелья. Как существо чуждое иных радостей, кроме героина, Ласточка абсолютно надежна. И я уверен на все сто, что к моему поручению присматривать за Наташкой она отнесется со всей степенью серьезности, ибо знает, что от этого будет зависеть, насколько регулярно и какого качества будет поступать к ней волшебный белый порошок.
Ласточка с Гошкой и Викой появились в подземелье года полтора назад. Девочка была совсем еще крохотной, мальчишке -- чуть больше семи, но более серьезного и рассудительного ребенка я до сих пор не встречал.
“Бабушка умерла, -- объяснил Гошка, -- И мы остались бездомными. А маме лекарства очень нужны”.
На самом деле Ласточка успела бабушкину квартиру продать. А деньги… “Ну не помню! -- разводила руками Ласточка. -- Вроде дали мне какие-то деньги! А куда они потом девались -- ума не приложу!”
Когда мы пришли, Гошка кормил маленькую Вику. Девчонка, видимо, только что проснулась, поэтому ела растворимую овсянку из пакетика, которая за версту пахла ананасами, довольно вяло.
Гошка сердился, пытался раскрывать ребенку рот насильно, а Вика вертела головой и хныкала. Хныкала, впрочем, тоже вяло.
Ласточка спала, свернувшись калачиком на своем матрасе и укрывшись с головой драными одеялами.
В каморке воняло мочой и, как я уже говорил, ананасами. Сочетание этих запахов с непривычки вызывало трудно преодолимую тошноту.
-- Ты что, в первый раз ребенка кормишь?! -- напустилась на мальчишку Наташка.
-- А что я с ней всю ночь буду сидеть? -- буркнул Гошка. -- Она выдрыхлась, а я спать хочу.
-- Вот Наташка ее и покормит.
Я подтолкнул девицу за сальную занавеску, закрывающую вход в убогое Ласточкино жилище, пусть делом займется.
Наташка покривилась, но послушалась. Взяла ребенка на колени и принялась пихать ему в рот кашу ничуть не лучше Гошки.
-- Она с нами теперь? -- тихо спросил у меня мальчишка.
-- Ненадолго.
-- Это хорошо… Такой не дадут ничего. Ей только в шлюхи можно.
Наташка возилась с ребенком, думаю, она не заметила, как я сунул в грязную Гошкину ладошку пакетик с наркотиком и получил от него взамен несколько фиолетовых бумажек.
-- Мамка колет все больше и больше, -- пожаловался мальчишка. -- Не хватает ей… Нам на жратву почти не остается. Может, скинешь чуток?
-- Скину, когда сам работать начнешь.
-- Она меня не пускает! -- взвился Гошка. -- Сколько раз ей говорил. А она -- сиди со мной, и все тут! Она боится, что меня менты поймают…
-- Как поймают, так и отпустят.
-- Вот ты ей и объясни!
-- Мне это надо? У меня таких, как ты, до хрена и больше.
Гошка насупился.
-- Мама умрет уже скоро. Тогда я буду сам по себе.
-- Вот тогда и поговорим.
Он прав, не долго ему мучиться, освободится как раз, когда нужен будет больше всего. Из парнишки выйдет толк, этот точно не попадется. А попадется -- так выкрутится.
Но сейчас не о нем думать надо, и планы на будущее строить пока рановато. Всем и вся здесь владеет Кривой, а я выкручиваюсь, как могу, на свой страх и риск, кусая локти от досады, потому что время сейчас самое, что ни на есть, удачное, и уходит оно, как золотой песок сквозь пальцы, не оставляя в руке ни песчиночки. Время работает на других, а я только строю планы, один грандиознее другого…
Только бы получилось все сейчас! Только бы устроилось все, как задумано!
Кривому пора уходить. Он не чувствует времени, не видит золотого песка, который рассыпается по округе, и который гребут лопатами другие. Я не знаю, почему… Его объяснения логичны и состоятельны, но я в них не верю. Не верю в благоразумие и простоту запросов.
Кривой хитрый и жадный. Да, он еще и осторожный, но не до такой же степени!
Кривому почти полностью принадлежит бесчисленная когорта московских нищих -- прекрасно организованный коллектив, состоящий из чокнутых старушек, алкашей, беспризорников, штатных и внештатных сотрудников фирмы “Нищие и К”, которые чуть ли не трудовые книжки у него имеют. И держится Кривой за этот свой статус честного бизнесмена руками и ногами, на корню обрубая любые завязки, связанные с наркотиками, покупкой детей из домов малютки и рабов у чеченцев.
Ну хочется ему быть честным бизнесменом! Честным -- среди воров, убийц и наркоманов! Не ту сферу деятельности выбрал бывший мент, шел бы он лучше мебелью торговать или машинами. Или оставался бы ментом.
В ближайшие часы решится его судьба, и я очень надеюсь, что решится она благоприятным для меня образом. Ведь я все для этого сделал, даже ходил на поклон к самому Михаилу Васильевичу, главе цыганской диаспоры славного города Москвы. Как я до него добрался, до сих пор удивляюсь. Сколько денег вложил, сколько водки выпил! Поработал не хуже разведчика в тылу у врага и добрался-таки до настоящего барона, который оказался седеньким, ничем не примечательным старичком, и на цыгана-то не очень похожим, живущим в Подмосковье, в небольшом и отнюдь не роскошном коттеджике.
Выслушал меня Михаил Васильевич внимательно и бесстрастно. А потом обговорили мы с ним во всех подробностях, как и при каких обстоятельствах трагически уйдет из жизни нынешний хозяин московских бомжей и как при поддержке Михаила Васильевича место его, такое выгодное и прибыльное, займу я.
Условия у цыгана были, прямо скажем, кабальные, но на первом этапе без его поддержки мне не обойтись. Его защита, его связи -- я-то не буду изображать из себя честного бизнесмена и потому обязательно столкнусь с конкурентами, чью долю золотого песочка захочу оттяпать. А потом… потом видно будет. Я ведь и цыгана далеко не во все свои планы посвящал.
Я не знаю, к кому Кривой намерен обратиться за помощью и сколько он за эту помощь готов заплатить. Он меня не посвящал, а я и не интересовался. Есть, должно быть, у Кривого нужные люди -- в Москве беспредельщиков пруд пруди, есть из кого выбирать. Но на все про все Кривому понадобится несколько дней, и вот этих самых дней Чобе должно хватить, чтобы разыскать его и убить.
Найти Кривого непросто, практически нереально, и я уверен, что без моей наводки цыганам с этим делом не справиться.
Эх, надо было и мне обзавестись тайным жилищем, как это сделал он, но я тогда не видел в этом проку. А теперь вот Наташку пришлось селить с бомжами -- нахватается вшей девчонка, отмывай ее потом… Впрочем, поможет ли Кривому его убежище в трудный час? Совсем я в этом не уверен. Ведь я-то знаю, где оно, а значит, через пару часиков будет знать и Чоба.
Прощай, Кривой! Надо было тебе сбросить меня в яму к Баал-Зеббулу, когда у тебя была такая возможность! А раз уж не сбросил, пеняй на себя…
На поверхность я поднялся в прекрасном настроении. Было сыро и ветрено, но дождь, к счастью, успел закончиться. После духотищи и вони подземелий воздух казался сладким, хотелось дышать чаще и глубже, очистить легкие от смрада -- от омерзительного запаха мочи и ананасов.
Я всегда любил ночь. С раннего детства. Ночь умеет избавлять от неприятностей, укрывать, спасать, ночь умеет отсекать гвалт и суматоху, ночь дарит тишину и покой. Я никогда не понимал тех, кто боится темноты и особенно -- потустороннего, что может в ней обретаться. По мне так лучше встретиться с потусторонним, чем с живым, здоровым и крепким созданием этого мира. Не знаю, как кому, но мне лично ни один потусторонний субъект вреда еще не причинил, в отличие от местных… обитателей ЭТОЙ стороны.
Я направлялся к Чобе.
Он жил недалеко от того места, где я выбрался на поверхность. С полчасика пешком -- одно удовольствие в такую прекрасную, темную, как чернила, ночь.
Не было у меня ни дурных предчувствий, ни странных видений, я был как никогда уверен, что все идет хорошо, именно так, как я и задумывал. Я не сомневался ни на мгновение, что эта ночь переменит всю мою жизнь…
Она и переменила… Чуть не переменила ее совсем кардинально -- к смерти.
Я подходил к дому Чобы, когда из подъезда, как раз навстречу мне, вылетел он сам в компании молодых цыган. Вид у всех был дикий -- лица бледные, глазищи горят, рты разинуты. Увидели меня и встали как вкопанные. Мне еще смешно стало…
-- Чоба, ты что, привидение увидел? -- успел спросить я, уже с изумлением наблюдая, как старый дружок выхватывает из-за пазухи пистолет и наводит на меня.
Я не успел испугаться, а вот удивиться успел.
Вас когда-нибудь сбивал несущийся на всех парах поезд? Ощущение похожее. Наверное, пуля, которую выпустил в меня мой друг Чоба, была крупнокалиберная…
Ударом меня отшвырнуло в кусты. Больно не было, только в ушах зазвенело и звуки куда-то ушли… как будто немножко в другое измерение. Я видел, как в кусты вломился Чоба с пистолетом, я даже слышал, как он кричал, слышал -- и не понимал ни слова. Мы были с ним теперь как будто в разных мирах, словно я, отброшенный пулей, пробил некую тонкую прозрачную мембрану, которая тотчас же сомкнулась надо мной, отгородив от того мира, где был Чоба и его ребята.
Я это видел, а Чоба нет.
И когда мне в лицо уперлось дуло пистолета, я опять-таки не испугался, теперь уже просто потому, что знал -- из мира в мир пули не летают.
Я знал, а Чоба -- нет!
И он стрелял мне в голову, выпуская одну пулю за другой. Куда они девались, я не знаю, из моего измерения не было видно. В конце концов цыгану, видимо, надоело упражняться в стрельбе, и он исчез. Просто исчез.
И я тоже исчез. Из обоих измерений сразу.
И как это произошло -- не помню. Просто меня на какое-то время не стало.
Возвращение было странным и достаточно тягостным. Я долгое время лежал в темноте, не в силах пошевелиться, оглядеться и понять, кто я такой и где нахожусь.
Я видел окно, а в окне звезды и тоненький месяц, я слышал откуда-то издалека тихий разговор и понимал только, что я в этом месте чужой, нахожусь здесь случайно и мне здесь не нравится. А еще -- что-то со мной не так. С моим телом, тяжелым и непослушным. Поэтому лучше не дергаться, а попытаться привлечь внимание тех, кто тихо беседует где-то неподалеку.
Я промычал что-то нечленораздельное. И тут же мир перевернулся. Вспыхнул свет, мгновенно разогнав темноту и в комнате и в моей голове. Я увидел белые стены, белый потолок, двух молоденьких медсестер. И вспомнил все.
-- Ну что, больной? -- спросила одна из медсестер. -- Вам лучше?
-- Лучше, -- сказал я, хотя на самом деле уверен в этом не был.
Лучше? Да, наверное, лучше лежать на мягкой кровати с капельницей над головой и не чувствовать своего тела, чем НЕ БЫТЬ.
-- Операция прошла удачно, у вас все будет хорошо. Вы поспите сейчас, набирайтесь сил, а то завтра к вам следователь придет.
О нет! Только не это! Какой еще следователь?! Что я ему скажу?! Я сам не понимаю, что произошло и почему!
Так я ему и скажу, не очень-то и совру…
Но спать сейчас не стоит, надо думать, соображать, с чего это вдруг Чоба набросился на меня, как на заклятого врага, да не где-нибудь, а возле собственного дома, да как раз тогда, когда я шел к нему с информацией. Ладно убрал бы по-тихому, ПОСЛЕ того, как я все бы ему рассказал! А так… Надо думать, надо обязательно все понять как можно скорее…
С этой мыслью я и уснул.
Разговор со следователем, как и ожидалось, был чистой формальностью. Его вопросы, мои ответы… Они были так стандартны и скучны…
-- Вы знаете, кто в вас стрелял?
-- Понятия не имею.
-- Что вы делали во дворе того дома?
-- Гулял.
-- В половине третьего ночи?
-- Люблю гулять по ночам.
-- У вас есть враги?
-- У меня нет врагов.
-- Чем вы занимаетесь? Где работаете?
-- Пока нигде. В институт собираюсь поступать.
-- Юрий Павлович, я советовал бы вам быть искренним…
Да, да, да, я все понимаю, но я чист и невинен, не замешан, не участвовал, попался бандитам под горячую руку. Бывает. И нередко. Уголовное дело? Ну заводите, раз положено! Найдите этих бандитов и покарайте их!
А где, собственно, Кривой? Почему не идет меня навещать? Неужели я разоблачен?
Ничего нет хуже неизвестности!
Я улыбался медсестрам, болтал с соседями по палате, пытался читать детективы в мягких обложках, которые приносила мне Инночка, одна из здешних медсестер, проявившая ко мне особенное участие, но на самом деле чувствовал я себя хреновее некуда.
Больно… Да не так уж и больно! Лишился почки… Ничего, не смертельно, не лишиться бы головы.
После той ночи минуло четверо суток, и никто ко мне не приходил, как будто вместе со мной перестреляли всех, кого могла бы беспокоить моя судьба… или просто никого больше не беспокоит моя судьба и даже напротив… Придет в следующий раз медсестра Инночка и вколет мне что-нибудь такое!.. А впрочем, к чему подобные изыски, вот выйду из больницы, меня и прикончат, прострелят еще раз свежезаштопанный живот, и не поможет мне…
Не поможет кто?
Я ведь помню очень хорошо тот выстрел, который отшвырнул меня в кусты, и то странное чувство, как будто я провалился в другое измерение, в мир за тоненькой прозрачной пленочкой, через которую все видно и слышно, но пули не проникают.
Чоба стрелял в меня в упор, раза три или четыре. И промахнулся.
А может, мне привиделось все? Может быть, все это -- предсмертный бред? Кома? Клиническая смерть?
Но ведь Чоба стрелял…
А Инночка приносит мне фрукты, варит бульоны и печет пирожки. Бедному раненому, такому молодому и красивому, такому одинокому.
Я ей соврал, что вся моя родня проживает в другом городе… Нет, звонить не надо, незачем понапрасну беспокоить старушку-маму, выкарабкался -- и ладно. Сам позвоню ей попозже… В институт поступать собираюсь… В МАИ или в Бауманский… А ты?.. Ну да, конечно, медицинский…
А она хорошенькая, эта Инночка. Высокая, худенькая и личико симпатичное. Одета только бедно, но ведь это поправимо…
Может, и правда?.. Спрятаться у нее на первое время после выхода из больницы, выяснить все, разобраться в происходящем. Сочетать, как говорится, приятное с полезным.
К сожалению, Инночка живет с родителями, правда, аж на Кутузовском -- потому как дед у нее был генералом -- в огромной, судя по описанию, трехкомнатной квартире. Мама -- врач-педиатор, папа -- сотрудник какого-то НИИ с незапоминающейся аббревиатурой.
Милое, нищее, интеллигентное семейство… Только меня им не хватало.
А Инночка так смотрит и уже напридумывала себе, должно быть, Бог знает чего. Ох, девчонки, как же с вами просто!
Кривой посетил меня на второй неделе моего пребывания в больнице, когда я уже начал передвигаться самостоятельно и топал себе потихонечку в сторону уборной.
Худой, бледный, шатающийся, в халате и тапочках, которые принесла мне все та же Инночка, наткнулся я на довольного жизнью, цветущего и одетого с иголочки Кривого. Яблоки он принес. В целлофановом пакете.
Живой, сволочь…
Но от сердца почему-то отлегло. Вон, смотрит приветливо, улыбается, значит, не знает ничего, значит -- будем жить.
Ну не удалось разделаться с ним на этот раз, так будет ведь и следующий.
-- Ну что, живой?! -- обрадовался Кривой. -- Молодец!
Я смотрел мрачно.
-- Хорошо выглядишь, халат какой роскошный!
Издевается еще.
-- А что такой хмурый? Пойдем, поговорим.
-- Вы мне в уборную сходить позволите? А то, извиняйте, хочется очень.
-- Валяй.
-- Спасибо вам огромное!
В туалете я пробыл долго. Назло. Пусть посидит, подождет, раз уж приперся все-таки.
Когда я вернулся, то увидел его с Инночкой. За милой беседой.
Что, интересно, он ей наврал о себе?
Ага, вот оно…
-- Юрка, почему ты не сказал, что у тебя дядя в Москве живет?!
Щечки порозовели, и глазки блестят. Да, дядя мой ничего мужик… Очень даже ничего. Можно сказать -- даже красавец, когда в таком костюмчике и пахнет не бомжатинкой, а… Хьюго Боссом, что ли?
-- А что -- дядя? -- пожал я плечами.
-- Ну ты даешь! Он тебя неделю разыскивал по больницам и моргам!
О да, особенно тщательно -- по моргам.
-- Что-то больно долго искал. Не на Луну меня вроде отправили.
Ну вот, теперь она меня осуждает. Какой я нехороший! Да как же я могу не любить такого прекрасного дядю?! Она бы любила с радостью…
Что это -- уж не ревную ли я?!
Дожили…
-- Ладно… -- пробормотала Инночка в воцарившейся тягостной тишине. -- Вы тут поговорите… Только не долго, пожалуйста, ладно? А то у нас вообще-то нельзя…
Время было обеденное, соседи по палате уползли столоваться, а тяжелых у нас, к счастью, сейчас не было, поэтому остались мы в палате вдвоем, на самом деле тет-а-тет, и тут же Кривой сбросил маску доброго дядюшки -- лицо стало жестким, а глаза пронзительными, как рентген.
-- Какого черта, Юра, ты делал ночью возле дома Чобы?
Я хотел что-то ответить, но не успел.
-- Сдавать меня шел?
-- Я?!
В горле у меня пересохло, в глазах потемнело, и заболел простреленный живот -- предчувствуя новую пулю.
-- Не смотри на меня так. -- Кривой уселся на тумбочку, сдвинув к стене пакет с яблоками. -- Они ж тебя сдали. Первым же делом. Их даже уговаривать не пришлось. И мало того, что сдали -- перевели на тебя все стрелки.
-- Ка-акие стрелки?..
-- Я ведь тебе верил, Юраш. Я тебя даже не проверял никогда. Думал -- ты умный парень. Ан нет… Ты что, возомнил, что ты нужен им?! Цыганам?! Что они тебя примут, да еще и на равных?! Цыгане -- тебя?
Кривой говорил почти шепотом, так, чтобы из коридора не было слышно ни словечка. Говорил жестко -- а глаза смеялись.
Я стоял и смотрел на него сверху вниз. Мне было плохо -- кружилась голова, подташнивало, живот разболелся так сильно, что не давал думать ни о чем другом.
-- Что -- поэтому Чоба собрался меня убить? -- спросил я.
-- Когда ваша совместная затея провалилась, Чоба счел тебя предателем.
Откуда он все это знает? В самом деле нашел Чобу и допросил с пристрастием?
-- Как все просто…
Сейчас я упаду. Я уже почти не вижу ничего, и ноги ватные. И, если я упаду, -- мне конец.
-- А ты не спрашивал себя, Кривой, почему я сам тебя не убил? У меня была масса возможностей, ты не находишь?.. И зачем мне вообще тебя убивать? Зачем?!
-- Ну-ну, -- услышал я из темноты. -- Продолжай, я слушаю.
Он не уверен ни в чем. Он пришел сюда с обвинениями, чтобы увидеть мою реакцию, проверить и убедиться самому в том, что Чоба или кто-то там еще сказал ему правду.
Кривой не верит цыганам -- он их за людей не считает, он ХОЧЕТ, чтобы виноваты были они, а не я, ведь так неприятно признаваться в собственных ошибках.
Сам знаю -- как это неприятно!
-- Я хотел подстраховать тебя… Нет, конечно, больше себя, чего уж там… Но ведь ты меня бросил им на съедение, разве не так? Ты скрылся в неизвестном направлении, а что должен был делать я? Ты предложил мне выкручиваться по собственному усмотрению. Вот я и выкручивался. Гнал пургу как мог… А в итоге вызывал огонь на себя.
-- Ну просто двадцать восемь героев-панфиловцев в одном лице…
-- Смейся, смейся -- подстрелили ведь меня, а не тебя.
Все, я кончился. Теперь уже совсем.
Как можно более осторожно я опустился на кровать и вытянулся на ней с огромным облегчением.
-- Извини. Не могу больше. Можешь меня задушить подушкой, я даже сопротивляться не буду. Не смогу.
Кто угодно пролил бы слезу от жалости.
-- Ладно, -- вздохнул Кривой.
Я услышал, как он поднялся с тумбочки и завис надо мной. Правда, что ли, душить собрался?
-- Лечись. Жуй яблоки. Поговорим еще.
Он ушел. Он и в самом деле ушел. А я ведь ничего толкового не придумал и даже почти не оправдывался! Может быть, это и к лучшему… Может быть… У Кривого два пути -- верить мне или верить цыганам. Ни у меня, ни у них доказательств своей правоты нет. А я ведь и вправду мог иметь именно такие намерения -- притворяться и вешать цыганам лапшу на уши для того, чтобы они считали меня своим и не пытались убить, чтобы знать их замыслы и предупредить, если что. Шпион в тылу врага.
Кривой считает, что только полный идиот может связаться с цыганами, наверное, он прав, и я получил по заслугам. Ух, как же мне хреново!
Потянулись соседи.
-- Юрий, ты что такой бледный?
Позвали Инночку.
-- Юрка, тебе плохо?!
Зачем задавать глупые вопросы? Неужели и так не видно?! Плохо мне, плохо, я -- лопнувший воздушный шарик, рваной тряпочкой шлепнувшийся в грязь, во мне нет сил не то, что летать, но и ползать. У меня нет сил даже просто БЫТЬ.
Не верь, не бойся, не проси -- учил меня мой отец.
Никому не верь! Ничего не бойся! И не проси, когда можешь взять сам! Когда не можешь -- все равно не проси, потому что никто и никогда не захочет отдать свое. Если ты будешь сильным, ты сможешь отнять. Все, что захочешь. Я научу тебя быть сильным… Не реви. Ты знаешь, что на зоне делают с такими, как ты? Узнаешь… Никуда не денешься… Давай-ка руку… Нет-нет, правую давай… Ишь ты, хитренький какой… Ну смотри, здесь почти все зажило… Быстро у тебя заживает, как на собаке… Бабка мажет чем-то? Ух, эта бабка! Когда просто кожу жгут -- это больно, а когда свежую рану... Не дергайся, а то хуже будет! Не ори!!!! А ты уйди отсюда, старая сука!!!
Горячий лед разливается по моим венам, отрывая меня от больничной койки, дух лопнувшего шарика покидает тряпочку, когда-то бывшую его оболочкой, он -- умеет летать, в отличие от нее. Он всегда умеет летать.
Он смотрит сверху на бледно-зеленого парня с ввалившимися щеками и черными кругами вокруг глаз, он ничему не удивляется, не сожалеет и не грустит, он не умеет любить даже себя, а этого парня… ну за что его любить? Он ведь мразь, каких мало, убийца и садист… И вообще -- он давно уже умер!
Не надо, не улетай… Нет, улетай! Но только не туда… Ты ведь обещал мне никогда не возвращаться! Ты обещал забыть!
…Бабушка, не умирай! Не оставляй меня одного! Пожалуйста! Бабушка!!!
Ты мое спасение, бабушка, мой ангел-хранитель, мой дом, моя единственная надежда, ты не можешь умереть и оставить меня одного!
Она плачет, слезинки текут по вискам, прячутся в волосах. Она жалеет меня, не себя, она знает, что как только ее не станет, не станет и меня. Я пропаду, сгину, я упаду на дно и, наверное, умру тоже. Может быть, не сразу… Лучше бы сразу… Но что поделать, если ее сердце -- как рваная тряпочка от лопнувшего шарика.
Через несколько дней после того как из заключения, паче всех надежд и чаяний, вернулся-таки мой отец, отсидев десять лет, вернулся злым, веселым и здоровым, как будто не в зоне был, а в санатории, бабушка позвала меня к себе и сказала: “Я скоро умру. Постараюсь быть с тобой, сколько смогу, но, боюсь, надолго меня не хватит. Будь к этому готов”.
Мне было тогда двенадцать лет.
Бабушка умерла три года спустя. Она сделала все, что могла, тянула из последних сил, она оставила меня почти взрослым. Почти.
Бабушка умерла где-то между ночью и утром, в середине теплого, вкусно пахнущего июня 1996 года…
А на самом деле мы умерли с ней вместе в тот солнечный летний день, когда вернулся из зоны мой отец, убийца и садист.
Мне было двенадцать, а бабушке пятьдесят восемь, и мы могли бы жить еще долго. Но так бывает даже с самыми хорошими людьми -- начинается война, тонет корабль, машина теряет управление, в дом приходит убийца. Тут уж ничего не поделаешь -- это судьба, естественный отбор, защита от перенаселения. Статистика.
Мы старались поменьше бывать дома, но это нас не спасло. Удивительно, как мы целых три года протянули под одной крышей с отцом, до сих пор удивляюсь и -- ругаю себя. Ведь я мог убить его тогда, до бабушкиной смерти, а не после. Скорее всего, мне ничего бы за это не было. Но я был еще слишком маленьким, я слишком сильно боялся, и тогда еще я не был заражен Тьмой.
Бабушка остывала, отец храпел в соседней комнате, а я… Отец говорил, что я похож на него, но я не верил… Напрасно, должно быть… Должно быть, мы ОЧЕНЬ похожи, должно быть, он на моем месте поступил бы так же, как я, -- перерезал бы горло собственному отцу остро отточенным кухонным ножом для рубки мяса. Я воображал себя маньяком из кино, когда поднимал над головой нож с широким лезвием, я даже постарался поймать на него блик от фонаря, словно заботился о невидимой камере, которая могла запечатлеть сие действо -- красиво.
Дух моей бабушки витал тут же, мне казалось, что он меня одобряет.
Я рубанул отца ножом по горлу и бросился бежать, когда тот вдруг открыл глаза и посмотрел на меня. Молча, без единого звука.
Не знаю, убил ли я его. Крови было много, но это еще ничего не значит… Ничего не значит, когда речь идет о моем отце! Может быть, его вообще нельзя убить… Может быть, нельзя убить человека, зараженного Тьмой.
Тьма -- это безумие, которое настигает в самый не